— Об-ску-ра-ант… — напевает дядюшка, утопая сизом тумане.
— Я не понимаю людей, которые увлекаются акушерками, массажистками, дантистками. Ремесло нагадывает свою печать. Поцеловать руку, которая дергает зубы…
— У живых и мертвых…
— Как у мертвых? — Лицо Веры Филипповны полно ужаса.
— Они учатся на мертвецах, Верочка. Посадят перед ними в кресло мертвеца. Они и дергают.
— О!!! — Вера Филипповна бледнеет.
Соня хохочет.
После маленькой паузы Нелидов продолжает, как бы думая вслух:
— Вступать в брак имеют право только физически здоровые люди. Чтобы не грозили ни им, ни детям призраки чахотки, эпилепсии, помешательства, самоубийства. Ни одно, словом, из проклятий наследственности.
— Ах, вот в этом вы правы! Теперь я вас поняла.
Лицо Веры Филипповны сияет. Разве она сама не была всегда здоровой? Не передала она разве Соне счастливого организма?
— А как это узнать? — вдруг спрашивает Горленко.
Все на него смотрят. Он конфузится и смолкает. Большие пальцы его грубых рук неуверенно играют на животе.
Нелидов садится на стоящий по дороге стул. Он ставит локти на колени и берет в руки голову.
Все глядят молча. Чего-то ждут.
— Вырождение… — говорит он сразу изменившимся голосом. — Какой ужас! И как мало об этом думают! И кто из нас не повинен в эхом преступлении? Вы, Вера Филипповна, сейчас как женщина, как мать с полуслова поняли мою мысль. Како» страдание родить детей, заранее обреченных на гибель! Ежечасно ждать, когда дамоклов меч сорвет над их головой. Мой брат… полюбил девушку с наследственной чахоткой. Он знал об этом. Но страсть была сильнее осторожности. И вот теперь схоронил третьего ребенка. А жена его умирает медленной смертью на его глазах.
— Несчастный человек! — искренне восклицает Вера Филипповна.
— Когда я жил в Лондоне, я сдружился с лордом Файфом. Это был превосходный человек. Он женился по страстной любви на дочери алкоголика. Тоже лорда и баронета. И жена его, красивая и нежная, в двадцать пять лет была уже неизлечимой пьяницей. А их единственный ребенок — идиот…
— Боже мой!
— Вся жизнь моего друга была направлена к тому, чтобы скрыть позорную семейную тайну. Этот «скелет в доме», как говорят англичане. И все-таки он безумно любил эту женщину. Когда она начинала страдать запоем, он запирался в имении. Ради нее он отказался от политической деятельности. Он был очень талантлив, даже выдающийся человек!
— Я бы повесился на его месте, — бурчит Горленко.
Нелидов поднимает голову и встает.
— Да, чтобы отрезвить общество и спасти человечество от вырождения, нужна жестокость. Нужно законом воспретить браки невропатам. И беспощадно карать за нарушение закона. Как карают за подлог и убийство. Потому что здесь, в сущности, есть и то, и другое.
— Ну, тоже! — вдруг раздражается дядюшка, вспоминая что-то, очевидно, наболевшее и разом забывая корректность — Посмотрел бы я, как помешали бы мне сойтись с любимой женщиной! К черту бы все и всех послал!
— Дядюшка! Вы — прелесть! — Соня кидается целовать его.
— Ведь это эгоизм, Федя. А дети?
— Не было бы детей.
— А! — холодно восклицает Нелидов и поднимает брови. — Но для меня брак без детей теряет смысл.
Дядюшка свищет:
— Кто мне запретит быть счастливым, коль я хочу?
— Мы — не дикари…
Дядюшка вдруг багровеет.
— Общественные интересы, скажете? Полноте, Николай Юрьевич! Все это ничего больше, как страх жизни и боязнь страданий! Страх за собственную шкуру говорит в вас. А ну, представьте, как вас полюбит дивное существо! Тем только и повинное, что у нее там, в пятом колене, что ли, кто-нибудь рехнулся либо удавился? И вы от нее за это отступитесь?
— Отступлюсь.
— А если сами будете любить?
Нелидов молчит. Он бледнеет. И все это видят.
— Все равно отступлюсь, — глухо говорит он.
— Тьфу! Пропасть! Вот уж это жестокость… настоящая… Из-за каких-то там будущих призрачных несчастий разбивать свою и чужую жизнь… Это — трусость, Николай Юрьевич!
— Но уж это ты… тово…
— Федя! Бог с тобой! Вот разошелся!
— Дядюшка… Прелесть! Я вас задушу поцелуями.
— Отстань, Сонька! Чему обрадовалась? Ну и молодежь пошла! Крови в вас нет… Точно из папье-маше сделаны. А вы… простите меня… Вы настоящий помещик, Николай Юрьевич! Вы о любви и семье точно об усовершенствовании холмогорского скота толкуете. Черт побери! Это уважение к личности называется.
— Маня… Что с нею?
Она вскочила, открыв широко рот, как бы ловя воздух. Мертвенно белая, хватаясь руками за грудь. Потом вдруг взмахнула ими. Истерический полусдавленный вопль вырвался из ее горла.
Она бежит. Соня кидается за нею.
Все вскочили в смятении. Издали несутся дикие, истерические вопли.
— Зажгите огонь! Огонь! — кричит хозяйка, бросаясь в темные комнаты наверх.
Когда она возвращается, Нелидов неподвижно стоит, стиснув губы.
Он прощается наскоро. Он даже не спрашивает, что случилось с Маней. Его не удерживают.
Сгорбившись, пригнувшись к луке седла, скачет домой, погоняя лошадь, как будто за ним мчатся Горгоны со змеями в руках. «Забыть ее скорее! Забыть…»
— О чем, Манечка? Что с тобой? — наперебой спрашивают хозяйка и дядюшка.
Прошло уже два часа. Маня, вся разбитая припадком, лежит на постели.
— Так… Право, не знаю… О н так страшно… так жестоко говорил… Милый дядюшка… Сядьте подле! Вы такой добрый. Как вы хорошо ему возражали! «Где тут уважение к личности?» Ах!.. Это так ужасно…