Штейнбах улыбается.
«Какая циничная, отвратительная улыбка! Как могла я его любить?» — все взвинчивает себя Маня.
— А как же Нелидов говорит?
— Ах, это логика человека, живущего минутой! Логика страуса, прячущего голову под крыло. Здесь нет исторической перспективы.
Опять поднимается шум.
«Как он смеет так говорить о Нелидове? Наглый, самонадеянный жид!..» — думает Маня. И глаза ее сверкают, встречая взгляд Штейнбаха.
Вере Филипповне надоела эта тема. Она наклоняется вперед пышным бюстом.
— Правда ли, что вы продаете Липовку бельгийцам?
— Я? Кто это говорит?
— Ах, все! Все… Вам дают полмиллиона. Мы все знаем.
— Ельники, может быть. Липовку никогда!
И он бросает на Маню долгий взгляд. Лицо ее вспыхивает. Ресницы опускаются.
Она быстро встает и сбегает в сад.
В беседке она прильнула к плетню. Стемнело, Штейнбах еще тут. А Нелидова нет.
«И не надо! Не хочу, чтоб они встречались! Эта встреча будет моим несчастьем», — в суеверном страхе думает она.
Но тоска растет. Нынче вечером восьмой день пошел. Почему он не едет? Ах, эти вопросы в чужих глазах! Эти полуулыбки, которые ищут унизить. Муки ожидания. Но она все забыла бы за один ласковый взгляд!
Он не едет… А грудь так ноет! Так болит сердце…
«Я не хочу страдать. Хочу счастья!..» — кричит ее душа.
Темно. Тоскующая, страдающая, она бредет домой. Она так устала… Боже, как она устала!
На террасе она останавливается внезапно.
У рояля горят свечи. Из открытых окон льются широкие, безбрежные звуки:
На воздушном океане,
Вез руля и без ветрил,
Тихо плавают в тумане
Хори стройные светил.
. .
В день томительный несчастья
Ты о них лишь вспомяни,
Будь к земному без участья
И беспечна, как они!
Она поднимает голову и смотрит в черное небо осени. Вон они горят перед нею — далекие, таинственные солнца! Небо говорит с нею загадочным языком, который открыт лишь немногим на земле. Оно говорит о вечности. О мировой душе. О тщете наших страданий. О ценности быстротечного мига…
Падающая звезда чертит огненную линию в черном бархате неба. И гаснет мгновенно.
«Как мы…» — думает Маня.
Странное что-то совершается в ее душе. Замирает тоска. Засыпает печаль. Лицо Нелидова уходит куда-то в серебристый туман. Встает прошлое…
«Которое изменить бессильны даже боги…»
…К тебе я стану прилетать,
Гостить я буду до денницы,
И на шелковые ресницы
Сны золотые навевать.
Звуки льются. Для нее. Они ищут ее в этом мраке. Зовут. Обещают. Что?
О! Она знает теперь. Сладкое забвение обид. Жгучее объятие. Темную бездну наслаждения, в которой тонет сознание.
«Маня будет моею…» — вдруг вспыхивает в ее мозгу.
Но душа не кричит. Душа не протестует.
Она медленно входит и садится у двери.
Сны золотые навевать…
— звучит последняя фраза. Задумчивая, как лунный свет. И все молчат, очарованные.
Дядюшка первый приходит в себя.
— Чародей! — говорит он. — Счастливец! Ничему так не завидую, как вашему голосу! Кто устоит против вас, когда вы поете?
Все окружили рояль. Все настойчиво, восторженно просят еще петь. Еще! Душа так изголодалась от прозы! Даже у Горленко подернулись туманом глаза.
«Он смотрит. Зачем он смотрит?» — думает Маня.
И вся съеживается.
Мрачные, погребальные аккорды Шумана.
Это смерть души. Гибель юности с ее верой и иллюзиями. Это песнь утраченных ценностей. Кто написал такую музыку, тот не мог встретить старость, как Гете, с ясным челом. Тот уже предчувствовал сумерки духа.
Почти шепотом, почти говорком поет Штейнбах слова Гейне:
Я не сержусь… Пусть больно ноет грудь!
Пусть изменила ты!.. Я, право, не сержусь…
Соня вдруг оборачивается и прямо смотрит на Маню.
«Вы ни в чем не виноваты предо мною. Цветы должны были расти там, где ступила ваша нога…»
Маня поникает головой.
Он поет:
Ты, как алмаз, блестишь красой своей,
А в сердце ночь, без звезд и без лучей…
Я это знал…
— с горькой покорностью звучит голос. И чуть дрожит иронией. Над собой ли? Над любовью?
Темп ускоряется. Аккорды нарастают, ширятся. Спешат куда-то в страстном порыве… Ввысь… Вдруг крик ужаса и боли:
И видел я, как змеи вились в нем!
Как много мук в сердечке молодом!.
И опять покорный шепот. Нежный и робкий:
Я не сержусь… я не сержусь…
Хаос взымает внезапно в потемневшей душе Мани. Она сидит недвижно, потрясенная голосами, которые звучат со дна. Из самых тайных, сокровенных глубин. Куда зовут они ее? Что они велят ей? Она их слушает, закрыв глаза…
Ах, она знает одно вполне отчетливо и ясно. Его голос — это пламенный луч, который пронзил мрак. Он, как живой, коснулся ее сердца. Это золотой путь, какой месяц зажигает в реке, от одного берега к другому. Он перебросил этот мост к ее душе. И вошел в нее.
«Маня будет моею…» — говорит кто-то там, на темном дне.
И все молчит в ответ.
И ждет.
Крышка рояля хлопнула. Штейнбах встал.
Маня открывает глаза и озирается.
Все окружили рояль. Нет! Нет! Его не пустят. Еще рано. Он только раздразнил всех.
— Безбожно поднять такую массу желаний, мечты — и не удовлетворить ее! — кричит дядюшка.
И кидается к нотам. Он думает о Лике.
Одна Соня молчит.
Но как она глядит на Штейнбаха! «Почему она так глядит?… Неужели же она?… И почему я раньше…»