— Видишь ли… есть такие признаки. Ведь она страшно изменилась. Подурнела.
— Да…
— И это отвращение к еде. И это… помнишь вчера? И в вагоне?
— Да… Да…
— Но я повторяю, здесь нужен доктор. Что могу я?
— Я свезу ее к фрау Кеслер. Она ее любит. Так вот почему она не хочет показаться дома. Постойте! Что я хотела сказать? Нет… Я наверно знаю, что она так же мало понимает во всем… этом… как мало понимаю я. Она убита разрывом с Нелидовым. Она не хочет жить. У нее не осталось ни капли энергии.
— Сама виновата. Любишь одного, не играй с другим!
— Постойте, дядюшка! Вы невыносимы нынче. И сядьте, ради Бога! Что вы мелькаете? Слушайте… Почему вы думаете, что она… и Штейнбах…
— O, sancta simplicitas! А что они делали весь июнь, когда она к нему бегала в парк? Да я ее нисколько за это не осуждаю. Это дело ее. Для кого ей было беречь себя?
Соня бледнеет и долго молчит.
— Она мне в этом никогда не признавалась.
— Еще бы!
— А почему же… когда с Нелидовым…
Она вдруг вспыхивает. И смолкает.
— Видишь? Стало быть, я угадал. Теперь все ясно. Нелидов раскрыл ее тайну. И не хочет простить. И знаешь, душа моя? Ни один мужчина не женится в таких условиях. Уж на что я? Тебе известны мои взгляды. И все-таки я призадумался бы.
Соня сжимает виски.
— Подождите! У меня голова кругом идет. Неужели… Неужели вы думаете, что она… жила с двумя?
— Э, нет, душа моя! Сначала с одним. Потом с Другим. Все это так просто. Теперь надо только, чтобы эта история кончилась бесследно и бесшумно. У нее целая жизнь впереди. Стоит убиваться из-за такого вздора!
Квартира найдена. Фрау Кеслер обещала через две недели устроить их у невестки своей, Эммы Васильевны, когда та вернется из Крыма. Как она обрадовалась девушкам!
— Маня больна. Что с Маней? — спрашивает она, гладя исхудавшее, словно стаявшее личико.
Маня давно ждала ласки. Душа ее устала в одиночестве. Она плачет на груди фрау Кеслер.
— Милая… Не спрашивайте… Все скажу потом…
Они уже с неделю в Москве.
Осень стоит холодная. Началась слякоть.
Соня уже на курсах. Маня показалась раза два. И больше не ходит. Все лежит и смотрит в одну точку.
Дядюшка сшил себе новую пару, побывал во всех «синема» и в Буффе. Спустил все деньги и собирается домой.
Приходит письмо от Веры Филипповны.
...На тебя одного вся надежда. Штейнбах едет в Москву, Мы должны платить по второй закладной. Но чем мы будем платить? Ты знаешь, какой бил урожай этого года? Скажи ему, чтоб отсрочил… Отчего Соня не пишет? Голова идет кругом. Вася смотрит удавленником. Боюсь, что запьет…
— Вы были у него, дядюшка?
Соня сидит на кончике стула и глядит на дядюшку горячими глазами.
— Не застал, душа моя. Оставил записочку, что буду вечером. Как его трудно застать!
Входит коридорный и подает карточку.
— Скажите! Quand on parle du loup… Этот барин тут?
— Дядюшка! Он?
— Никак нет-с… Приходили и не застали вас. В третий раз приходят.
— Что такое?
— Точно так-с… Да у нас швейцар был ушедши… Доложить некому…
— Господи! Вот порядки!
— Точно так-с…
— Ah! Il m'agace les nerfs! Если еще раз придет, скажите, я дома… дома… Поняли?
— Нет, дядюшка… Вы лучше сами к нему ступайте! Ах, зачем эти проклятые деньги стоят между нами! Я пошла бы с вами…
— Да, неудобно… Ах, неприятное поручение дала мне Вера!
— Дядюшка, знаете? Я видела его дом.
— Ну?
— Я каждый вечер хожу туда. Он в переулке. Такой дивный! Во дворе. Точно замок. Строгий. Мрачный. Какая решетка!
— А-га! И ты заметила?
— Дядюшка, ей-Богу, в Москве нет дома красивее!
— Очень оригинальный. Если это его вкус, можно его поздравить. Я тоже любовался.
— Но там все окна темны, дядюшка. И во дворе совсем нет жизни. Я дождалась дворника, когда он зажигал фонарь над воротами. Хотела спросить, где хозяин? Но он на меня так сурово взглянул…
— Это мне тоже нравится, душа моя. Это стильно.
Вечером дядюшка сидит в кабинете Штейнбаха.
В камине пылает огонь. Вся мебель обита темной дорогой кожей с бронзовыми накладками. Ковры и шелковые темные портьеры заглушают шаги, смягчают звуки. Мраморные статуи и группы красиво сверкают белизной на мрачном фоне. Дядюшка не может налюбоваться коллекцией восточного оружия на стене и персидскими коврами дивного рисунка на тахте, в глубине комнаты. Совсем уголок Востока. Недостает опиума и гашиша.
— Есть и то, и другое, — улыбается Штейнбах. — Но для любителей.
— А вы?
— Увлекался в юности. Но отстал… с большим трудом. Хотите попробовать?
— Нет… нет! Бог с вами! — Дядюшка машет руками.
Какие картины! Мейссонье, Манэ, Милле, Пюви-Шаванн, Бастьен-Лепаж, Бёклин, Штук, немного Шнейдера…
— Я его не люблю, — говорит Жтейнбах. — Он истеричен. Поразительно хороша только вот эта фигура.
И он указывает на Христа. Каким-то страстным широким жестом, обнимающим мир, раскинулись руки его в воздухе. Гордо, с вызовом глядит он в лицо дьяволу. За ним призрачно реют очертания креста. Дьявол на скале, увидав эту фигуру, отступает в ужасе… Победа…
— Это, вы знаете, только копия, но очень удачная. Не правда ли? Подлинник в музее.
— Удивительно! — говорит дядюшка. — Но до чего у него некрасив и примитивен дьявол! Этого ему нельзя простить. Вообще, грубый талант. Я больше ценю Штука .
— Да. Штук язычник. Вы видите улыбку этого Кентавра, похищающего нимфу? Это надо пережить самому.
— Не скажите… А это? — И дядюшка указывает на другую картину: знаменитую «Laster», женщину со змеем на плече. — Так изобразить Еву, или просто женщину, мог только семит. А вы что любите больше всего из вашей коллекции?