«Она будет страстно любить свое дитя, — говорила ему фрау Кеслер. — И это спасет ее…» Да. Но не безумие ли опять строить на песке свое счастье? Опять бережно ставить в храме глиняных кумиров? Разве дети не умирают? Разве в жизни не все неверно и случайно?
Подняться над жизнью. Полюбить вечное. Целью бытия сделать стремление ввысь.
Взойти за Яном на высокую башню.
Поезд замедляет ход. Вдали уже видно зарево города. Кое-где у самых рельсов светлеет мертвая вода лагун. Как будто плывешь по морю. Штейнбах входит в купе.
— Что такое? Неужели я уснула? Мы уже подъезжаем?
Фрау Кеслер живо вскакивает на ноги и глядит, прильнув лицом к стеклу.
— Мы будем в Венеции через сорок пять минут.
Вдруг Маня встает. Глаза огромные, жадные. Глаза прежней Мани. Они словно обжигают лица Штейнбаха и фрау Кеслер. Пытливо, до реальности жгуче Дотрагивается она взглядом до их душ. И он как бы чувствует на своем сердце ее слабые пальчики.
Она подходит к окну и, сдавив ладонями виски, вглядывается во тьму.
Фрау Кеслер тихонько пожимает локоть Штейнбаха. Ее блестящие глаза говорят: «Гляди!.. Ты понимаешь, что это значит?..» Да. Видны только плечи, затылок, ее руки, прижатые к вискам. Но жизнью веет от всех этих линий. Торжествующей жизнью. Радостью. Порывом.
Как прежде! Как прежде.
Через шумную, жестикулирующую южную толпу, мимо катящихся с грохотом багажных тележек они выходят на перрон.
Тишина.
Она надвигается с Большого канала, точно вгоняя обратно, в вокзал, звуки суетной жизни За минуту перед тем озабоченные пассажиры, которых дергают за рукава кричащие наперебой тощие гондольеры в грязных куртках, невольно понижают голоса. И вдруг совсем смолкают, пораженные единственной в мире картиной. Направо и налево теряется за поворотами широкая водная улица. И стены безжизненных домов опускаются прямо в канал. Мелкая черная зыбь лижет ступени вокзала. А колеблющиеся гондолы, как мистические черные птицы, грациозно кивают зубчатыми носами.
Вдруг с северо-запада налетает взрыв ветра. Гондолы, как призраки, закачались на волнах. Старик в ливрее, с темным бритым лицом и седыми кудрями, почтительно склонившись перед Штейнбахом, докладывает ему что-то быстро и вкрадчиво. Странный говор! Всюду мягкое, льстивое «ц» и «з» вместо шипящего, страстного, стремительного «ч»… Вдруг с быстротою юноши лакей бежит к краю перрона и сигналит кому-то в темноту.
Подплывает гондола с двумя гребцами. На кабинке черного бархата вышиты золотом гербы Штейнбах оглядывается на Маню.
— Дай руку! Садитесь…
— Мы поедем по воде? И земли не будет? Не будет?
Знакомый горячий шепот! Очарованием веет от него. Он чувствует трепет ее пальцев. Как прежде… Как прежде…
— Холодно, однако! — говорит фрау Кеслер и накидывает Мане на плечи платок. — Закройте ей ноги пледом.
— Войдем в кабинку. Хотите?
— Нет… Нет… Ни за что!
Вот она таинственная, старая, когда-то страшная Венеция, деспотично царившая над всем Средиземным морем… Кто не чувствовал на себе ее железную руку? Унгры, мусульмане, сарацины отступали перед нею. И даже непобедимые норманны считались с ее флагом. Она владела Константинополем. Она диктовала свои условия в Европе и Азии. Она воевала за Гроб Господень.
Теперь она спит, каменная сказка Востока. Грезится ли ей былое величие?
По лабиринту ее узких зловещих каналов плывут они, заблудившиеся странники иной, далекой земли.
Словно лодка Харона по таинственному царству Смерти, бесшумно скользит их гондола под арками мостов, перекинутых через каналы. Маня смотрит вверх. Какой старый камень! Он плачет. Слезы капают с его серых морщинистых щек.
Беззвучные, как тени, показываются впереди гондолы. Когда они хотят завернуть за угол, гондольер издает резкий крик ночной птицы.
— Куда же мы едем, наконец? Я замерзла, — говорит фрау Кеслер, когда их лодка пересекает канал. — И чья эта гондола?
— Мы едем в мой палаццо. Я его купил три года назад у разорившегося венецианца. Это его гербы на бархате.
Что это за дивный храм вырастает перед Маней? Словно плывет из мрака навстречу. Белый, призрачный… Ах, видеть все это завтра! Можно ли спать в Венеции?
Гондола упирается в ступени дворца. На лестнице их ждет высокий человек в сюртуке. Ветер треплет его волосы. Двое лакеев в ливреях держат зажженные канделябры. Свет их мечется, дрожит и искрится в темной воде.
Они входят в огромный, мрачный вестибюль. Полы Из мозаики. На стенах фрески. Все здесь осталось почти так же, как было четыреста лет назад. Нет ни газа, ни электричества. В огромном камине пылает огонь.
— Какое счастье!.. Тепло… Маня… Что ж ты не идешь?
Штейнбах выходит за нею на подъезд. Прислонясь к мраморной колонне, Маня глядит на сверкающую линию старых дворцов.
— Ты видишь наискосок отсюда двухэтажный старый дом? Предание говорит, что в этом доме жила Дездемона.
— Вон там?… Марк… Неужели…
— Сохранился балкон. В лунные ночи она выходила. И долго стояла там… И перед нею был вот этот палаццо, где мы сейчас… И этот белый храм… Ты видишь балкон?
— О, Марк…
Он знает значение слов. Встает хрустальная стена. Поднимается сказочный мир.
Они идут наверх. Их тени сгибаются, сплетаются, бегут по стенам, пляшут на плафоне, Из темноты сверкает позолота рам. Белеют пятна лиц. Старые портреты провожают их глазами с тонкой, печальной усмешкой тех, кто все пережил, кому все понятно.
«Не сердитесь! — думает Маня. — Я знаю, мы не должны смеяться здесь, где вы умирали. Но мы будем говорить шепотом и двигаться, как тени… Мы не потревожим ваш покой…»