Окна здесь только наверху, многие в железных решетках. И тут, как в Венеции, недоверием и враждебностью веет от стен. Подъезда на улицу нет, а есть глубокая арка ворот с тяжелыми дверями. Все здесь громадно: широкая лестница, дубовые, массивов двери.
— Ох, какой сквозняк! — говорит фрау Кеслер. — Пойдемте дальше!
— Одну минуту! Оглянись, Маня, внимательнее. Когда-то здесь в такое же сверкающее утро Дант встретил Беатриче.
— Здесь, Марк? Вот на этом мосту?
— Есть талантливая картина, изображающая этот момент. Беатриче шла с подругой. Высокая, бледная, с большими и печальными глазами обреченной, чуждая этому шумному городу, этой крикливой толпе. У нее было такое выражение, как будто через головы этих людей она глядела в свой мир. Сказочный. Недоступный толпе.
Их толкают, смотрят на них. Почему они замерли здесь, на самом проходе, эти чудаки русские? Экспансивные итальянцы смеются.
— Дант увидел эти глаза и остановился. Подруга Беатриче заметила его пламенный взгляд. Она вызывающе улыбнулась поэту. И девушки прошли дальше. И скрылись.
— И это все, Марк? Это все?
— Да. Я не знаю, оглянулась ли Беатриче. Видела ли она вдохновенное лицо Данта? Поняла ли она все значение для него этого мига? Легенда нам этого не говорит. Беатриче вышла замуж. И скоро умерла.
— И это все, Марк? — уже шепотом повторяет Маня.
— И это все — как факт и возможность. Но дальше-то и начинается самое важное. Это мгновение взяло всю жизнь Данта. Мимолетной встречи было довольно, чтоб костер великой любви запылал в великой душе. Обыкновенная, быть может, девушка, с глазами чахоточной; быть может, совсем не стоившая такого чувства, осталась бессмертной в веках. И мы сейчас не можем говорить о ней без волнения. Свою Мечту любил в ней Дант. И ей остался верен.
— О, пойдемте дальше! Мы, наверно, простудились.
Медленно идет Маня и всё оглядывается. Потом берет руку Штейнбаха. И прижимает ее к своему сердцу.
Вдруг фрау Кеслер спрашивает с огоньком в глазах:
— И вы думаете, Марк Александрович, что он жил аскетом и никого никогда не целовал?
— Я хочу так думать, фрау Кеслер! С этой верой мне легче жить.
Он чувствует, с каким трепетом, с какой нервной силой сжимают его руку маленькие пальчики.
— Но ведь это же бред, Марк Александрович! Проглядеть жизнь, прекрасную жизнь из-за видения? Потерять счастие.
— Кто знает, в чем оно?
— А вы способны на это? — лукаво допрашивает она.
— Я? Нет. Такой, как я сейчас, конечно нет. Но если бы я жил тогда… Мы не герои, фрау Кеслер. Мы не люди четырнадцатого столетия. У нас другое мироощущение. И мое говорит мне ясно: любовь — одно, желание — другое… И они могут жить одновременно в душе, волнуемой двумя различными образами, двумя чуждыми настроениями. Иногда, очень редко, эти два чувства сливаются. Но… и тогда вы ясно видите, как текут рядом эти две чуждые струи — темная и светлая вода нашей любви и нашей чувственности. И мое мироощущение опять говорит мне ясно и непоколебимо: нет низких чувств. Нет грязных желаний. Все одинаково ценны. Все прекрасны и полны значения. Все они голоса природы: которая не лжет и требует своего права.
Маленькая ручка замерла недвижно у его руки. Широко раскрыв глаза, она слушает звук его голоса, его слова. И ищет в этих словах темные тропинки, по которым она брела в прошлом, повинуясь голосам своей загадочной души.
Куда выведут ее теперь эти таинственные тропы?
После завтрака они спешат в музеи и в церкви. Надо видеть все, о чем они читали в Венеции! Они Часами сидят в капелле Бранкаччи, изучая фрески Мазаччо и Филиппе Липни. Как хорош этот Липпи! Они в Баптистерии стоят перед дверями работы Гиберти, которые, по словам его современников, достойны быть дверями рая. Загадочное, ни на что не похожее здание когда-то языческого храма навевает такое странное настроение! Здесь были этрусские могилы. Здесь веет безмолвием кладбища. А рядом воздушная кампанила работы Джотто . С восторгом когда-то смотрели на нее глаза, давно превратившиеся в прах, — глаза величайшего властителя мира после Александра Македонского и Юлия Цезаря. Богатство, власть, почет он променял на тишину монастыря. Роскошное ложе на гроб схимника. Он ушел от людей и жизни разочарованный, усталый, одинокий и загадочный, как его безумная мать. В глубокой тоске о том, чего нет, что бессильна дать жизнь. Великая, могучая жизнь. В потусторонний мир глядели их жадные очи — куда не дано заглянуть толпе.
Они едут в загородный сад, на берегу Арно. Маня идет к бассейну с золотыми рыбками. Стаями подплывают они, заслышав скрип шагов по гравию. Они ждут хлеба. О, милые, таинственные созданья!
Платаны еще не распустились. Но лавровые аллеи так зелены и пышны! Тишина и безлюдие царят в парке. Изредка только встретишь торопливую парочку влюбленных. Или нянька провезет в колясочке младенца. Либо мелькнет вдали, на широкой просеке, фигура амазонки. Публика придет сюда смотреть закат солнца. Наполнит все аллеи стрекотаньем и смехом. Спугнет тишину и дрему.
Но они уйдут тогда, чтоб ни с кем не встречаться.
В лодке они переплывают на другой берег. Потом едут вверх по аллеям, выходят на площадке Микеланджело. И вся Флоренция смеется им навстречу. Вон из золотистой пыли поднимаются зубцы Старого Дворца и сверкают часы на башне. Вон грандиозный купол над собором и ажурная колокольня.
Они садятся. Подходит знакомая цветочница. Штейнбах покупает у нее всю корзину. Маня ликует, хохочет. Все букеты он кладет у ее ног, на колени ее, рядом, на скамью. Она рвет завязки. Это целый дождь цветов. Каждый день несет ей новые. Как опьяненная, глядит она на них, любуется сочетанием красок, вбирает в себя их аромат, с закрытыми глазами угадывая индивидуальность каждого, даже из тех, что пахнут одной свежестью. Она страстно целует цветы, говорит с ними, как с живыми существами. И голос ее нежен и глубок. Потом, вскрикнув, она хватает их пригоршнями и погружает в них лицо.