Они одни. Точно висят в воздухе. Под ними, далеко внизу, грохочет трамвай. Из тумана вдали встают какие-то грандиозные очертания. Вон влево высится что-то. Быть может, тот самый обелиск? Небо багровое вдали от электричества. Париж…
— Как хорошо! — говорит она. И протягивает ему руку.
— Поедем куда-нибудь сейчас, Маня…
— Нет, я устала. И мне надо остаться одной.
— Опять?… Ты будешь думать… И все о том же?
— Нет!
И только… Но он верит звуку этого голоса, этой новой интонации. В ней не только горечь утраченного. В ней сила торжествующего самосознания.
В темноте он не видит ее лица. Но он изучил его. Изучил хорошо. Он вспоминает линию ее рта, новую черту в уголке ее губ, которую он заметил только вчера, когда они сели в поезд.
Что может быть красноречивее этих линий? Мы встречаемся с людьми и говорим: «Он состарился…» А между тем овал лица, румянец, волосы, смех, голос — все осталось неизменным. В чем же загадка? Мы смотрим в глаза. Мы видим губы. Только они выдают тайну пережитого. И кто умеет читать в лицах, тому одна горькая черточка, один опустившийся уголок цветущих, еще недавно улыбавшихся уст скажут больше, чем самая страстная исповедь. И Штейнбах вспоминает, что сказал отец его, этот скептик, презиравший людей:
«Если ты хочешь узнать человека, то не слушай его слов, а гляди на его рот».
— Покойной ночи, Маня, — говорит он, целуя руку.
— Покойной ночи, Марк.
Стоя на балконе, она смотрит вниз. Вон он сел в Фиакр и поехал. Далеко. В центр города. Туда, где живут богатые и знатные. А она осталась здесь. Здесь ее место.
Позади пылает камин, освещая угрюмые комнаты. Нина проснулась и плачет. Мелькает тень хлопотуньи Агаты.
Все в нас! В нас одних… Найти в себе волшебные ключи живой воды, ключи творчества! Свергнуть иго любви с ее унижающими душу страданиями. Уйти из жизни в царство вымысла. Отвергнуть то, что несут ей люди — ласку, поклонение, даже дружбу. Выбрать одиночество. Убежище сильных. Замкнуться, как в броню, в свою горячую веру. Не изменять своим снам.
Она глядит перед собою в холодный, плачущий туман.
С голой душой, опустошенной разочарованием, пришла она к тебе, великий город, где под мрачными мансардами трепещут мечты поэта; где камни мостовой залиты кровью борцов; где родятся великие замыслы; где гибнут неведомые таланты; куда стремятся люди, как волны реки стремятся к морю. Что ждет ее здесь? Она растеряла в дороге все цветы из своего венка. Что ты дашь ей взамен, великий, страшный город? Увенчаешь ли славой? Разобьешь ли ее, как щепку?
— Маня, я ложусь. Уже поздно, — говорит фрау Кеслер, стуча в стекло.
Облокотившись на заржавевшие старые перила, она глядит в небо.
Ни луны, ни звезд. Все облачно. Все угрюмо. Но это Париж. Город, о котором она грезила ребенком; где жили Дантон и Робеспьер; где запылал первый факел великой революции, от которого дрогнул и рухнул старый мир; где с такого же балкончика, а может, и из окна мансарды, никому неведомый юноша с мрачным взглядом и профилем Цезаря глядел в такие же угрюмые осенние ночи на великий город, мечтая покорить его. Глядел в небо, ища там свою звезду, приведшую его к трону …
Хриплый звук старой меди вдруг доносится издалека. Это бьют часы. Их слышало столько поколений. «Все исчезли…»
Уныло льются медные волны в сыром воздухе. Дрожат и тают. Звуки угаснут. «Угасну и я…»
О, стать чем-нибудь! Поэтом, скульптором, артисткой… Личностью… Бросить миру свой вымысел. Подарить людям радость… Создать свой мир…
— Вот Лувр, Маня!
Мрачный четырехугольник раскинулся перед нею. Через улицу, невдалеке, колокольня и сквер.
— Это церковь Сен-Жермен д'Окзерруа, откуда был дан сигнал к Варфоломеевской ночи. Вон, видишь, за углом, окно? Карл IX стрелял оттуда в народ.
Она оглядывается с потемневшими глазами, не смея верить своему счастью. Солнце заливает шумный город. И жизнь здесь кажется праздником. Под оголенными деревьями звучит детский смех. Пестрая толпа, нарядная, суетливая, жизнерадостная, затопляет всю площадь и сквер. Вдали поют гудки автомобилей и звенит трамвай. Омнибусы едут, нагруженные пассажирами. Все спешат. Все ликуют. Эта радость захватывает. Ярко ноябрьское небо. Тепло.
Он прижимает к себе ее трепещущую руку.
— Марк, пойдем скорее! Агата дала мне только один час.
Они входят во дворец Валуа.
В этих длинных, узких залах, с небольшими окнами, бродила когда-то Катерина Медичи, со змеиной улыбкой своих длинных глаз, обдумывала убийство тех, кто стоял на ее пути. Дверь отворялась бесшумно. И навстречу королеве крался ее доверенный флорентиец Ренэ, искусный отравитель, убивавший перчатками, духами, цветком. Теперь здесь толпятся иностранцы и провинциалы, зевая перед сокровищами Рубенса.
Дальше… дальше…
Перед ними открывается анфилада зал. Там, в конце, вдали, на красном фоне…
— Она? — шепчет Маня, задыхаясь от сердцебиения.
Божественный мрамор сверкает навстречу. Они идут, взявшись за руки. Медленно входят и останавливаются на пороге.
Темно-красная комната, вся в одном тоне. По стенам ряд красных скамеек. И ничего больше. И на этом мрачном фоне стоит она — Венера Милосская — символ женского могущества. Величественный торс без рук, с дивным изгибом полуобнаженного тела. Строгий взгляд каменных глаз. Целомудренные губы. В мраморном лике царственная гордость.
Хочется преклонить колени, облобызать цоколь, зарыдать слезами восторга.
Тишина, как в храме. Входят на цыпочках. Долго смотрят недвижно. Робко садятся на скамьи. B отдаются созерцанию.