Ключи счастья. Том 1 - Страница 126


К оглавлению

126

Кто была эта женщина, голову и торс которой увековечил скульптор? Кто был он сам?… Нет ответа на эти загадки. Но не все ли равно? Мир преклонился перед гением. Дуновение его проносится над толпой и замыкает ее уста. И в эти часы созерцания отрешает ее от земли.

Крепко стиснув руки, Маня глядит на этот лоб, на эти губы. Сколько власти! Какое сознание силы. Богиня любви? Не то… Нет в ней ни опьяняющей женственности, как в Венере Капитолийской, ни трогательной стыдливости, как в Венере Медицейской. Все они женщины. Эта — царица. Чело ее мыслит. Глаза приказывают. Губы чуть заметно горделиво усмехаются. Могут ли молить эти губы? Могут ли плакать такие глаза?

Если она была способна любить, эта, увековеченная в мраморе, то любовь ее была — даром. Опять-таки даром царицы. На день? На час? Все равно. Кто смел судить ее? Такую?

Знала ли она муки ревности? Нет… Горечь раскаяния? Нет… Все мелкое, будничое, что отравляет душу женщин, неведомо богине. Она не станет мучить, как Диана. Шпионить, как Юнона. Она не захочет унизиться. Вот какой должна быть женщина! «Любовь — сила, созидающая мир, покоряющая даже богов, — говорит это лицо. И эта любовь — во мне. И эта сила — я!»

— Маня… ты плачешь? — шепчет Штейнбах.

— О, молчи!.. Я счастлива…

Дни бегут, жизнь — сказка. Они уже неделю здесь. Устроились в предместье, в крохотной квартире. Прислуги нет. Агата готовит сама. Но у них есть садик, терраса. Есть скамья под деревом. Можно ночью, накинув платок на плечи, выходить на террасу и часами глядеть в небо. На стене, в комнате Мани, висит превосходная гравюра Венеры Милосской.

«Теперь я богачка, — смеется Маня. — У меня вилла, парк, балкон, луна, книги, Нина. И эта богиня перед глазами. Что нужно еще для счастья?..»

Утро. Маня сидит на террасе, в блузе и пальто. Голова покрыта шелковым платочком. На коленях книга, но она не читает. Нина только что заснула, и Агата побежала за провизией. Агата любит эти часы, шум рынка, запах овощей, утреннюю свежесть. Маня наслаждается тишиной и одиночеством.

— Автомобиль едет, madame, — говорит лысая старуха, хозяйка, выходя за ворота садика и вглядываясь в даль шоссе.

Екнуло сердце в предчувствии радости.

Вот и Марк. Она его ждала. И только сейчас поняла это. Сердце дрожит в груди.

— Едем кататься? Ты за мною?

— Да, да. Ты готова?

— Я оденусь быстро. Подождем только Агату! Она скоро вернется. Посиди.

Он садится на старые ступеньки и закуривает.

Почему нынче в ее глазах он увидел тень прежнего? Почему дрогнули ее пальцы, коснувшиеся его руки?

«Я безумец, — думает он с горькой усмешкой. — Она теперь вся в искусстве и в прошлом. Она грезит о Версале. На что ей моя любовь?..»

Они мчатся по шоссе, оставляя в стороне вокзал Сен-Лазар и железнодорожную линию.

Закрывая глаза от наслаждения, Маня подставляет лицо ветру. Серая вуаль бьет ее по плечам.

Вот и Версаль. Площадь. Ратуша. Гостиница. Вокзал. Теперь это захудалый провинциальный городок, где живут тихо, торгуют тихо, вечером играют в зале гостиницы на биллиарде, рано ложатся спать, а утром все читают газету, от доски до доски. Здесь все ярые политики. В Париж ездят редко. И долго потом говорят об этой поездке.

Они идут пешком по длинной аллее.

Впереди решетка Версальского парка. Темная, чугунная, с золочеными гербами Бурбонов.

— Марк… я вспомнила… в Липовке я видела решетку, похожую на эту. И дядюшка сказал: «Подражание Версалю».

— Когда это было, Маня?

— Я тебя еще не знала. Это было за год До встречи с тобой. В то лето, когда Ян… Нет! Не надо вспоминать.

Через широкий вестибюль, где сейчас торгуют портретами и картинами, они подымаются по лестнице.

Какое счастье! Они одни. Горло сжимается. Слезы жгут глаза. Прошлое, сколько в тебе обаяния! Она в детстве грезила об этом дворце. А теперь эхо звучит от стука ее каблуков в безмолвных и печальных царственных залах. Неужели здесь они жили, дышали, двигались, любили и умирали, эти гордые полубоги, перед которыми преклонялся мир?

День умирает. Тихонько спускаются сумерки. Парк дремлет. Они сидят в беседке. Белка прыгнула над их головой.

Маня смотрит на нее. Тишина так глубока, сами они недвижны, что белка без страха качается на ели.

Вдруг она видит жест Мани. Свистнув, она мчится вверх и исчезает из глаз.

Мраморная скамья позеленела от старости. Маня ищет, быть может, есть надписи? Какое-нибудь имя?

— Маня, — шепотом спрашивает Штейнбах. — Можно с тобой говорить?

Он сбоку видит ее профиль. Ее ресницы слегка вздрагивают. Но губы усмехаются.

— О чем хочешь, Марк…

— И тебе… не будет больно?

— На мне крепкая броня теперь. И нелегко меня ранить.

— Я разве хочу причинить тебе боль?

— Говори… И, пожалуйста, без недомолвок. Без сожаления. Как с равной.

— Маня…

— Не лги! Разве ты не считал меня еще вчера ребенком, которого надо щадить? Вести на помочах? Не предлагал ли ты мне искать вместе мою дорогу?

Он опускает голову.

Она берет его руку. И прижимает ее к своей груди.

— Не считай меня неблагодарной! Слышишь, как бьется мое сердце? Оно твое Марк, до последнего биения! До последней капли крови.

Он делает движение. Рука ее опускается.

— Но это дружба, — говорит она. И в голосе ее холодок.

— Я разве ждал другого? — глухо спрашивает он.

Рука его делает слабую попытку освободиться.

— Я твердо знаю одно: это твоя любовь спасла меня уже раз, давно. И когда я брела во мраке, ты распахнул передо мною дверь. Я страстно желаю одного: чтоб настала минута… какая-нибудь опасность для тебя… И чтоб я приняла на свои плечи удар, который грозит тебе.

126