Сам Горленко — высокий, тучный, с красным, всегда озабоченным и сердитым лицом. Любит вы пить, любит повинтить . Страстный охотник, но стреляет хуже дядюшки (темперамент мешает) и заведует его выдержке. Он обожает дочь, но от долгой жизни в провинции он опустился и огрубел. Вера Филипповна часто краснеет за него при посторонних. Дядюшка брезгливо морщится на его mots .
По вечерам, собирая на ужин огурцы, горничная Мелашка громко поет на огороде.
— Это она на болоте попелюхи боится, — смеется дядюшка. — Огороды рядом с болотом. Вот она для храбрости и распевает.
Маня крадется вечером на болото. С крутого берега свесились вековые вербы. Болото тянется на версты. Днем ярко-зеленое, как плющ, оно ласкает глаз. Ночью родит больные туманы.
Прислоняясь головкой к стволу вербы, Маня глядит на этот клубящийся, какой-то синеватый туман. Там таинственная попелюха. Она ждет полуночи, чтоб родиться. Ах, если бы одним глазком увидать, как зашевелится она внизу!
Она досиживает до темноты. Нервы ее так взвинчены, когда она спешит домой, к ужину, что крик совы в дуплистой липе доводит ее чуть не до обморока. Но она счастлива.
По вечерам она часто говорит с Петро. Тот на своем веку всего видал. И русалку на гребле, и ведьму за клуней. И черт один раз чуть не утопил его на плотине. Затащил в болото… Да спасибо, что вспомнил, перекрестился… А то не быть бы ему в живых!
— А черт — как захохочет! И пропал… А я уж на хребле стою…
— Да вы пьяны небось были? — смеется дядюшка.
Маня грозит ему кулачком. «Противный дядюшка!»
— Действительно, Хведор Хвилиппыч… У менэ в голове дуже шумело. Но пьян я не был. Ни! Хорошо, я догадался, перекрестился вот так. Как он захохочет! И пропал. А я уж на хребле стою…
Он раз десять рассказывает об этом. И все в одних и тех же выражениях.
По гребле да мимо кладбища он никогда ночью не пойдет. Потому — нечисто.
Но Маня верит во все: и в ведьму, и в черта, и в русалку. Для нее не умерли боги…
Любит она и пение дивчат на селе, в праздники. Только мало певуний осталось. Многие ушли в Крым, на заработки. А парубки ходят угрюмые. Все собираются кучками. О чем-то шепчутся…
Всей семьей Горленко в экипажах возвращаются вечером с поля, со жнитва. Внизу, в лощине, идет скот.
— Глядите! Глядите! Что они делают! Какие смешные! — кричит Маня, дергая дядюшку за рукав.
— Oh sancta simplicitas! — смеется дядюшка. — C'est trop fort, èa!
Вера Филипповна вспыхивает. Соня молчит и смотрит в сторону. Ее губы стиснуты. На лбу, между бровей шнурочками, залегла тонкая морщинка.
— Ах, какие они смешные! — кричит Маня, задыхаясь от смеха.
Удар пастушьего бича прекращает эту идиллию.
— Не оглядывайся! Довольно! — обрывает резко Вера Филипповна. — Ты ведешь себя неприлично!
Изумленно и сконфуженно глядят на нее «глаза Миньоны».
В спальне, вечером, после долгого колебания Соня говорит подруге:
— Маня… Принято не замечать того, что ты нынче видела в поле. И не говорить об этом. Мне была очень досадно, что ты смеялась. Знаешь, что эта было?
— Нет… — Глаза Мани широко открыты.
— Это любовь животных…
— Лю-бовь??!
Соня спокойно объясняет то, что неизвестно детям города. Она же с детства любит животных. И проводила целые часы на скотном дворе. Для нее давно нет тайны. Ей ни смешно, ни противно. Скотница сама хлопочет о том, чтоб встретились пары. От этого родятся прелестные телята или жеребята. Такие беспомощные, невинные, с кроткими глазами. И все этого ждут. И все говорят об этом не стесняясь, когда корове или лошади надо родить. Все это так просто! И только мама воображает, что я об этом не знаю ничего…
После долгой задумчивости Соня говорит, как бы думая вслух:
— Животные счастливее людей. У нас была горничная Оксана… Красивая, так чудно пела!.. И дядюшка любил ее…
— Как любил? Что ты говоришь? Как мог он ее любить? А дама на портрете?
— Ах, это другое. То было давно… Ну, словом, у Оксаны должен был родиться ребенок. И ее прогнали… Ах, как сердилась мама! Как она плакала, эта бедняжка! Теперь она живет у Лизогубов и все еще… любит дядюшку. И бывает у него в гостях… Но мама до сих пор ее на глаза не пускает.
Маня вдруг бледнеет. Из огромных глаз глядит потревоженная, пробуждающаяся душа.
— Так ты думаешь… Постой!.. Ничего не понимаю… Ты думаешь, значит, что и люди… что любовь…
Соня краснеет и отворачивается.
— Не знаю, право… Может быть, да…
— Молчи! Молчи! — бешено кричит Маня. — Нет!.. Нет!.. Этого не может быть!.. Не должно быть!.
— Перестань! Маня! О чем ты плачешь?
— Ах, зачем ты мне сказала! Зачем ты разбила мои грезы? О, какое отвращение! Я не хочу теперь любить! Я не хочу жить! Я не могу видеть дядюшку!
— Маня… Прости меня! Маня…
— Нет! Я не верю тебе! Мы не животные… Мы люди… Этого не может быть! Слышишь ты? Этого не должно быть!
Каждый вечер Соня и Маня ходят на леваду любоваться солнечным закатом. До безумия любит Маня этот час, когда пылают краски. Потом гаснут, словно огонь под пеплом. И быстро, без сумерек, падает нежная ночь.
Такая дивная тишина стоит в степи! Только гогочут гуси, которых гонит крохотная девочка. Скрипучие, металлические, словно железные звуки…
Дурман — белый, яркий — встает по дороге из полумрака. Маня любит его запах, ядовитый и сладкий…
А как пахнет конопля в эти часы! Целый лес ее стоит на краю поля. Высокая, растрепанная, она похожа на русалку.
В светлых платьях, с венками из васильков, с распущенными косами, они сидят на пригорке.