Солнце садится. Зловещая сизая марь поглощает его лучи. Овальное, как яйцо, алое и огромное, оно опускается за тучу. Вон оно уперлось краем в землю. Словно село… Какое смешное!
Кругом тишина. Только что прошло стадо. И туч пыли еще стоит в неподвижном воздухе.
Вдруг топот лошади доносится издали. Кто-то едет по дороге. На горизонте, против солнца, силуэт всадника кажется гигантским.
— Кто это такой? — недоумевает Соня.
Всадник приближается. На нем серая парусиновая блуза, краги и странный головной убор, похожий на шлем греческих воинов. Лошадь породистая, английская. Поравнявшись с холмом, всадник снимает шлем и гордо склоняется перед девушками.
Крик вырывается из груди Мани. О, какой потрясающий, безумный крик ужаса и восторга!
Она узнает гордый профиль, прекрасный лоб, неумолимый взгляд… Она вскочила… Безумное сердце рвется вслед за видением ее ночей. Она схватилась за грудь руками…
Всадник скрылся. В пыли, поднявшейся по дороге долго слышен топот лошади…
— Какой интересный! Кто бы это мог быть? Манечка… Ты никак плачешь? Манечка… Что с тобой?!
Упав на сухой пригорок лицом вниз, Маня рыдает. Восторг? Отчаяние? Что сильнее в этот памятный миг в раскрывающейся душе женщины?
Эти слезы — первая весенняя буря. Она ломит лед, гонит снег. И зовет к солнцу и жизни незрим дремлющие в земле ростки.
В гимназии, в нижнем этаже дома, есть кругла большая комната, вся в широких окнах, похожая на беседку. Там стоят рояль и два стула. Больше ничего Профессор Вольф дает здесь уроки музыки, а в свободные часы играют пианистки. В окна виден сад, остатки заглохшего цветника, занесенного снегом. Виден закат. Это любимая комната Мани.
Она сидит на подоконнике, подняв глаза к последним лучам. На ее смуглом лице, румяном и пушистом, как абрикос, играют алые блики. Мане шестнадцать лет. Но все так же непокорно вьются спереди и у висков волосы. Профиль неправилен, и рот с яркими губами немного велик. Капризной, неровной линией раскинулись темные брови. Одна выше другой. Но темные глаза сверкают и искрятся. И только их и видишь в этом оригинальном лице.
Они уже все прочли потихоньку Золя, Прево, Кнута Гамсуна, Пшибышевского… Особенно сильное впечатление вызывает «Homo Sapiens» и «Пан». Завесы сорваны. Тайны нет. По крайней мере, в теории. У кого замужние сестры, как у Лины Федоровой, для тех все просто. И они с отвращением говорят о том, как мало поэзии в браке! Как скучают замужем их сестры! Как с первым ребенком замыкаются для женщины горизонты.
— Я никогда не выйду замуж! — говорит Маня. — Какая гадость все эти отношения! Особенно если разлюбишь… Нет, я даже представить себе этого не могу. Родить детей… Одного… пятерых… Нет! Я пойду на сцену. Я так разочаровалась в любви, что не влюблюсь уже никогда!
Ее преследует, особенно ночами, во сне, буколическая картинка в лощине. Эта отвратительная тайна природы, которую она подглядела… Ах! Смешно называть это тайной, когда все совершается так откровенно, так бесстыдно! Но она постоянно видит эти образы. И просыпается с бьющимся сердцем. Вся горячая и измученная…
Часто она плачет без причины. И говорит, что ей не хочется жить. Она слишком разочарована…
Соня тоже решила игнорировать мужчин. Она мечтает о курсах. Она сердится на Маню за ее мечты. Быть на сцене, да еще танцовщицей? Позор! Кто их уважает? Кто их смотрит? Старички да офицеры! Неужели жизнь надо отдать на это?
Она за Маню решает, что надо идти на курсы.
Но Маня загадочно отмалчивается.
Опять лето.
Поезд мчится, и ландо ждет у станции. О, радостно Петро приветливо снимает шляпу. Как он постарел за один год! Подвода грузится багажом. И Веря Филипповна, похудевшая за эту зиму, со вздохом откидывается на спинку ландо…
Опять высокое небо. И черные ночи… И огромные мигающие, как очи, звезды.
Но здесь, на земле, все неуловимо изменилось. Настроение хозяев имения, отношения к рабочим, к соседям, даже интимная жизнь. Цветник глохнет роз уже нет. Садовника рассчитали. О красоте не думают.
Чудный фруктовый сад сдан в аренду. Какие-то чужие лица, дети арендатора — снуют по саду и зевают под окнами.
Тревога разлита в воздухе. Ее стараются подавить, но она не уходит. Она глядит из глаз хозяйки, из растерянных жестов хозяина. По-прежнему он целые, дни проводит в поле, в нанковом пиджаке и в высоких сапогах. Но теперь он не только не переодевается к обеду, а часто садится за стол, забыв даже вымыть руки. И только дядюшка, корректный как всегда, tirê a quatre êpingles , как говорят французы, брезгливо косится на его грязные ногти.
Вера Филипповна равнодушна. Ах, жить стало так трудно! Этот Штейнбах, наследник покойного, не успел ввалиться в их края, как народ точно взбесился. Он так поднял цены, что нет рабочих рук. Приходится кланяться мужичью. Да и нелегко с ними ладить теперь! Говорить панам приходится оглядываясь да подумавши. И кто может сказать, во что выльется это все накопляющееся недовольство? «Жакерии …» — грозит дядюшка. Ему хорошо зубоскалить, когда терять нечего! А тут еще эти газеты! Эта дума. Разговоры о земле. Неужели, правда, отберут все у дворян? Разорят их? Пустят по миру?
Плохо спится панам от забот.
— Девочки, не ходите далеко, — просит Вера Филипповна. — Всякий народ бродит по дорогам. Вас обидят…
Но Маня каждый вечер ждет на леваде всадника. Она сидит на холме и смотрит вдаль. И вся душа ее в этом взгляде.
Ночью девочки просыпаются от необычного шума.
Набат зовет и будит спящих своим медным голосом, полным безысходной тоски. Алое небо подернуто сизым налетом. Оно мигает и точно дышит…