Вдруг искра пробегает по ее телу. Она мгновенно выпрямляется и садится. Она все вспомнила.
В ногах ее сидит Штейнбах. Под локтем у него вышитая подушка. Он положил подбородок в ладони. И жадно, хищно как-то глядит на нее, почти не шевелясь. Только в таинственной глубине его зрачков стоит жадный вопрос.
Когда слово «Николенька» срывается у Мани, его черты искажаются. Но только на миг. И он опять настороже. Хищный и вкрадчивый.
Их глаза встречаются.
— Боже мой! — говорит Маня. И с отчаянием прячет голову в подушку.
Он тихонько приникает губами к ее свободной руке.
Она злобно хватает его за лицо и отстраняет от себя. Ему больно от ее ногтей. Но он с трудом сдергивает улыбку.
— Который час? — грубо спрашивает она. — Пробило девять.
— Девять? — Она вскакивает. — Что я наделала? Боже мой! Что я наделала? Что я теперь скажу дома?
— Вы скажете, что были у Сони.
— Азе, пожалуйста, не учите меня! Я сама знаю, что мне надо говорить…
— Я думал, что вам нужен совет.
— Мне ничего от вас не нужно! — с мрачной ненавистью срывается у Мани.
— Совсем как мужчина, — тихо говорит он. Словно думает про себя. Но она слышит.
— Что вы сказали? Повторите! Что вы сказали?
— Ничего обидного для вас. Вы любите, как мужчина.
— То есть?
— Не будем ставить точки над i. Вы постигли высшую мудрость, Маня. Быть самой собою. И ваше отчаяние мне кажется странным.
Она затихает. Она думает над его словами.
— Я презираю себя, — говорит она вдруг с холодной тоской. — Что я такое? Без воли. Без убеждений. Без гордости. Я даже любить не умею…
— О!.. — срывается у Штейнбаха.
Но он тотчас же до боли закусывает губы. Она продолжает, не поняв:
— Не умею. Какая это любовь? Он будет прав, если отречется от меня. И… мне кажется иногда, что и вы презираете меня.
— Я??
— Да… да… Вы…. Потому что… я поступаю безнравственно.
— А разве вы не чувствуете, Маня, что мы стоим у дорога будущего, когда изменится значение этого слова? И многих других?
Она молчит, с трепетом вникая в эту мысль.
— Я не осудил бы вас, «ели б даже вы были последней из женщин, торгующей своими ласками. Как вы хотите, чтобы я презирал вас за то, что вы мне отдались любя?
— Неправда! Вы сами знаете, что я люблю другого.
— Но и меня.
— Вас? Нет… Вы мне чужой…
— Не клевещите, Маня. Ваш порыв был так прекрасен! И теперь… И тогда… Разве вы не были счастливы? Разве вы можете краснеть за такой миг? Стряхните с себя все наносное, все чужое! Пусть ваша душа предстанет передо мною в ее божественной наготе! И ответьте: разве вы не любили меня сейчас?
— О, Марк…
Он чувствует, что двери ее души опять тихонько раскрылись под его робкой рукой.
— О чем вы плачете, дорогая?
— Я не могу понять себя, Марк! Не могу… И это мучительно… Разве можно любить двух? Разве можно… жить с двумя? О, какое вульгарное слово! Но… л не знаю другого. Я чувствую, что все, даже Соня, отвернулись бы от меня, если бы узнали правду. Они сказали бы, что это… разврат. О, Марк! Но ведь вы *е знаете, что это не так? Вы знаете, что каждая капля моей крови рвется к вам в эти минуты?
— Знаю, Маня… Знаю.
Он переходит комнату и робко присаживается на тахту, рядом. Она говорит тихо, медленно, как во сне: — Как странно? У меня две души. И я это поняла только недавно. Одна трезвая, трусливая, покорная. Но неблагодарная душа, Марк. Она не знает к вам ни нежности, ни сострадания за все счастье, которое вы ей даете. Это та Маня, которую знают все. Другая…
— Я знаю ее один?
— Да. Она просыпается внезапно. Дерзкая, яркая, сильная. С нею нельзя бороться. Она мгновенно душит ту, другую. И идет к своей цели. И берет то, что ей надо. Она живет во тьме, Марк. Она не любит света, шума и людей. Она не знает ни сомнений, ни колебаний. Ей все ясно.
— Как Сибилле ?
— Да! И я люблю ее, Марк. Боюсь, но люблю…
— И я тоже…
Он прижимается лицом к ее рукам и шепчет:
— И эта яркая, смелая, сильная — любит меня? Штейнбаха?
— Да, Марк… Но она живет только в ваших объятиях, только на вашей груди. Вы, как колдун, можете вызвать ее голосом, взглядом… иногда каким-нибудь жестом. Без вас ее нет. Кто же поймет меня, Марк, если я сама себя не понимаю? Вы один… И вот… перед вами у меня нет стыда!
— Но разве вы не бываете счастливы, дитя мое?
— Да… Когда встает моя ночная душа…
— В этом все, Маня! В этом все. Они долго молчат.
— Дитя мое, о чем вы думаете? Ваше лицо так прекрасно…
— Тише! Тише, Марк! Не спугните этого мига. В мою темную душу вонзаются, как золотые стрелы, ваши слова. Светает в этой мгле… где я блуждала так долго. О, в каком отчаянии! Я что-то предчувствую, Марк…
Они сидят рядом. Она обняла его шею руками, и голова ее доверчиво лежит на его плече. Глаза закрыты. Тепло. Уютно. Тихо так… Если б не двигаться… Не уходить никуда… Если б умереть сейчас! Она так устала.
Она поднимает тяжелые веки. Что это за лицо глядит на нее из золотой рамы. Словно живое. Гордое такое и печальное… Иссиня-черные волосы правильными бандо окаймляют строгий овал матово-белых щек. В раскинутых тонких бровях, в сжатых, скорбных линиях рта — красноречивый трагизм, трогательная покорность судьбе. Бездонные глаза, полные мрака, горделиво щурятся. Как будто угрожают…
— Марк… Да ведь это ваша мать? Как вы на нее похожи! Те же глаза. Те же губы. Она передала вам свою красоту.
— И свое проклятие.
— Боже мой, красота! Оторваться трудно от этого лица. Но она была несчастна, Марк… Да?